Его приём оказался недействительным: больше она не взглянула на него.
Неохотно, опечаленный, полный какого-то смутного и грустного чувства, слез Федька с крыши. Потом он ещё видел её раза два, – всё там же, с крыши; но на улице – как усердно он ни дежурил по праздникам перед домом, где она жила, – он ни разу не встретил её. А её головка всё ярче и рельефнее вырезывалась в его памяти; он почти всегда имел её перед своими глазами; следовало только закрыть их – она тотчас являлась, как живая. И, представляя её себе, Федька довольно улыбался, как бы сам перед собой хвастался силой своего воображения, – а среди его товарищей его улыбки ещё более укрепляли за ним репутацию какого-то блаженного.
Однажды, счастливый предвкушением видеть её, он быстро, как кошка, взобрался по лестнице на крышу, торопливо съехал на другую её сторону, радостно взглянул в окно…
Медленно отклонился назад, упёрся ногами в жёлоб и замер, глупо и смешно раскрыв рот.
Был вечер уже. Красноватые и косые лучи солнца падали через окно в комнату, прямо на белую постель у стены и на обнажённую грудь девушки, сидевшей на ней. И постель, и белое тело казались посыпанными розовато-золотистой пылью, на листах цветов в окне тоже трепетало солнце летнего вечера. Рядом с девушкой сидел мужчина с чёрными большими усами, он обнимал её одной рукой за шею, а другой отклоняя её голову назад, подолгу целовал её прямо в губы, и при этом один его ус ложился к ней на плечо; она же сжалась вся в маленький комок и, прильнув плечом к его груди, гладя руками то его щёки, то голову и шею, улыбалась ему, и губы её – когда Федьке было видно их – всё двигались.
Не вычистив трубы, Федька слез с крыши и пошёл на квартиру. Пришёл, разделся, вымылся и лёг спать. Но не мог уснуть.
Ему всё чудилось это давешнее. С удивительной ясностью возникала в его голове эта картина счастья, и наконец ему стало тошно и душно в сарае, где он спал. Он вышел к воротам дома, на улицу, и всю ночь, до рассвета, просидел, прижавшись к стене, неподвижный, прислушиваясь к тому, что делалось внутри его, и ничего не понимая. Так чувствовал он себя года два тому назад, когда кто-то украл у него семь рублей с полтиной, – первый его заработок, который он хотел послать отцу, в деревню. Но тогда всё-таки было будто бы легче.
Прошёл день, и другой, но память Федьки не хотела освободиться от этого впечатления. Ни работа, ни утомление, ни обидные шутки товарищей, говоривших ему, что он с каждым днём становится всё более бестолковым, – ничто не стирало из его памяти той красивой сцены.
Пришло воскресенье. После обедни Федька, по обыкновению, отправился с артелью пить чай в трактир и вдруг, ко всеобщему изумлению, спросил себе бутылку пива. Это вызвало смех и ряд глумлений над дурковатым парнем, с бледным лицом и большими, печальными, широко раскрытыми глазами, смотревшими как-то неопределённо, точно за всем, на чём они останавливались, им рисовалось что-то другое. Он выпил один стакан, другой, потом ему поднесли водки – любопытно было посмотреть, каков этот дурень пьяный? Но он оказался совсем неинтересным – напился и вдруг заплакал. Молча, ни слова не говоря никому, он сидел за столом, поставив на него локти, и его слёзы, падая со сморщенного лица на залитый пивом, чаем и водкой поднос, – смешались со всем этим. Некому было пожалеть этих слёз, достойных лучшей участи, но кто-то, после долгих измывательств над этим парнем, отвёл его на квартиру и там уложил спать.
С этого дня Федька всё чаще и чаще прибегал к единственному источнику забвения для простой, тёмной души, – к жидкому, бесцветному огню, быстро и верно выжигающему из человеческого сердца всё человеческое. В глазах товарищей это возвышало его – он становился угрюм и драчлив в пьяном виде, они даже несколько побаивались его и уже не смеялись над ним так, как прежде. Это всегда так бывает – чем ниже и хуже человек, – тем он нам понятнее и ближе; дурные люди всегда пользуются у нас большим вниманием, чем хорошие, ибо для каждого из нас сравнение с дурным человеком выгоднее, чем с хорошим.
Прошло много времени для Федьки, три раза уже он был на той крыше и все три раза устоял от искушения взглянуть в окно к этой девушке. А хотелось…
В четвёртый – не устоял. Это было в начале сентября… Дыхание осени позолотило зелень деревьев, и по небу всё чаще бродили обрывки туч, а воздух стал прозрачней и даль горизонта – глубже.
В день, когда случилось это с Федькой, шёл мелкий, спорый дождь, и всюду – на земле и небе – было скучно, серо и сыро. Однообразно окрашенные, тяжёлые тучи закрывали всё небо своим хмурым пологом, и из них сыпался бесконечный, точно сквозь сито просеянный, уныло шумевший дождь. Железо крыши было мокро и скользко. Федька, стоя у трубы, весь мокрый, чувствовал, что воздух какой-то прелый и тяжёлый, что у него, Федьки, с похмелья болит голова и что, сойдя с крыши, нужно будет ещё раз зайти в кабак и ещё раз выпить.
И вдруг его ноги как-то сами собой поехали вниз по крыше, туда, к окну… За ним с грохотом катилась гиря. Федька доехал до края крыши, упёрся в жёлоб ногами, как это он делал, бывало, раньше, заглянул в окно…
Его сердце радостно забилось, и он чуть не захохотал от удовольствия. Она была там, эта русая девушка, и он, её черноусый, был с ней, но она прижалась боязливо к стене, а он, выпятив грудь колесом, стоял пред ней и, поднеся к её лицу большой кулак, грозил ей. Она спрятала руки за спину и была вся такая расстроенная.
– Не дашь? – густо, вполголоса крикнул ей человек с усами и подвинулся на шаг ближе к девушке, как бы намереваясь втиснуть её в стену своей выпяченной грудью.